13Мар

Книга «Белорусы: от «тутэйшых» – к нации. Полный текст

FILED IN Новости 2 комментария

Друзья,

по просьбам желающих размещаю здесь текст моей книги «Белорусы: от «тутэйшых» к нации». Благо, срок моего договора с издательством  истек, и я больше не должна скрывать книгу от очей интернет-общественности. Буду признательна за комменты. Единственная просьба — корректность формы. На грубые отзывы отвечать не буду.

Ваша Ю.Ч.

 

 

 

Чернявская Белорусы

04Мар

Вышла моя новая книжка

FILED IN Мои книги | Новое 1 комментарий

Друзья! Несколько дней назад вышла моя книжка «Белорусы: От «тутэйшых» к нации». Увы, выложить ее на сайт не смогу еще два года. Но ее можно купить.

Вот релиз:

3 марта состоялась презентация новой книги «БЕЛОРУСЫ: ОТ «ТУТЭЙШЫХ» – К НАЦИИ». Книга издана в популярной серии «Неизвестная история» под общей редакцией А.Е. Тараса. Автор – Юлия Чернявская, этнокультуролог, специалист в области культуры повседневности, доцент кафедры культурологии Белорусского Государственного университета культуры и искусств. Несмотря на то, что книга написана профессиональным исследователем, она рассчитана на неискушенных читателей, на обычных белорусов.
Главная проблема, которая поднимается в книге — существует ли в настоящее время белорусская нация, или мы так и остались «тутэйшыми»?
История, утверждает Юлия Чернявская, вершится не только выдающимися личностями и не только в периоды социальных потрясений. В большей степени она создается нами в обычной, повседневной жизни. К этой жизни и обращается автор.
Основные вопросы, поставленные в книге: каковы были ментальность и этническое самосознание белорусского крестьянина в старину; какие изменения произошли в них за 70 лет советской власти; какими путями осознает свою «белорусскость» наш современник. С целью ответа анализируются тексты повседневности – белорусские социально-бытовые сказки, личные письма советского белоруса и, наконец, сегодняшние интернет-блоги.
Книга дает возможность погрузиться в знакомый, но вечно таинственный мир этнической повседневности предыдущих поколений и нас, сегодняшних белорусов.
В книге 512 страниц и 153 иллюстрации.
Отпускная цена издательства «ФУА-информ» – 25.000 тыс. руб. за экземпляр .
Книгу «БЕЛОРУСЫ: ОТ «ТУТЭЙШЫХ» – К НАЦИИ» можно приобрести во всех крупных книжных магазинах страны, а также в интернет-магазине OZ.by (www.oz.by) и в издательстве «ФУА-информ» (без наценки), находящемся по адресу: ул. Кульман, 2, комната 220 (с 10 до 15 часов). Тел. 292-71-62.

Приятного чтения! Надеюсь на ваши отзывы: мне важно ваше мнение,
Искренне ваша Юлия Чернявская.

08Янв

Воздвигая стену, или Пастиш «по-нашенски»

FILED IN Разное 2 комментария

Et Cetera

Есть у нас место, которое жители Минска стараются без нужды не упоминать. Каждый, кто читал Пушкина, помнит: «Не дай мне Бог сойти с ума. Нет, легче посох в сума; Нет, легче труд и глад…» Да и те, кто никогда не читал Пушкина, все равно ёжатся при слове «Новинки». Так вот, в Новинках есть интернат. Официально он называется «психоневрологическим интернатом № 3″, попросту – «домом психохроников». Там живут люди, у которых почти нет шансов выйти наружу. Люди с неизлечимыми психическими заболеваниями. Многих из них не навещают. Их родные либо умерли, либо – бывают и такие «неродные родные» – постарались вычеркнуть их из памяти как досадную помеху собственной свободе. Словом, речь о людях, живущих в четырех стенах больницы…
Что может украсить такую жизнь? Ничего – и любая малость. А уж если не малость… Эту «не малость» за несколько лет создала Даша Ескевич – сперва студентка-волонтер, потом сотрудник интерната. Она организовала для пациентов художественную студию «Дом». Более того, она стала пытаться вывести своих пациентов (нет, лучше сказать, подопечных) из стен больницы. В мир. Знаю, что в галерее «Подземка» дважды выставлялись картины одного из них – Геннадия Гришеля. У Геннадия – тяжелая алалия. Если проще – он не разговаривает. Зато улыбается очень хорошо. И рисует не хуже. Во всяком случае, знакомые художники хвалили.
Зачем это нужно Даше – художнице и психологу? В одном из ее интервью я прочитала о барьере, психологически возникающем у так называемых «здоровых» по отношению к так называемым «больным». Я знаю этот барьер по себе. Долгие годы я по кирпичику разрушаю эту внутреннюю стену, воздвигнутую «так называемым» здоровьем. Почему – так называемым? Потому что, если дать себе труд об этом подумать, грань между нормой и патологией окажется призрачной, а главное – временной и ситуативной. «Не дай мне Бог…» – и далее по тексту. И мне. И тебе, Читатель. И каждому из нас. И нашим – страшно даже вымолвить – детям.
Но вернемся к Даше и ее подопечным. Апофеозом разрушения этой стены – поглуше Берлинской, подлиннее Китайской, ибо она опоясывает всех нас – должна была стать выставка. Республиканский театр белорусской драматургии – спасибо служителям Мельпомены и Талии! – предоставил художникам место (пишу без кавычек: некоторые и впрямь оказались художниками)… Можем ли мы представить, что это такое – впервые за годы выйти из знакомых до последней щелочки, до последней царапины, никогда не покидаемых стен? Из запаха – чем там обычно пахнет в больницах? Хлоркой? Капустой? Медикаментами? Мочой? И главное, одиночеством. Как это – хоть на вечер выбраться из мучительного статуса «не таких», бесправных, беззащитных? Из скорлупы отверженных. Отвергнутых здоровым миром. Помилуй, да какой же он здоровый – мир терактов и пандемий? Мир алчных и нищих. Мир цинизма и идиотской попсы… Но это так, в скобках. Вернемся к художникам из Новинок.
Стена рухнула с треском, и никто не услышал ее грохота. Она просто пропала – как не бывало. Все – и художники, и зрители, и здоровые, и больные – пели и плясали, водили хороводы и смеялись…
А спустя два дня стену вновь начали возводить. И она стала расти. С нездешней скоростью. В «Белгазете» вышла короткая статья под названием «Шизо-пати» и за подписью Максима Иващенко.
Остроумно? Нет, категорически неумно, а главное – противно. Не знаю, долго ли думал тот, кому пришло в голову заглавие. Во всяком случае, чувствовал он мало. Дальше – больше. Цитирую: «те картины, что удалось разобрать в торжественной полутьме праздничного открытия, выглядели вполне обычными: как для арт-терапевтических будней пациентов психлечебницы, так и для никогда особо не умевшего рисовать человека». Вероятно, молодой журналист ожидал чего-то такого… эдакого – гениального сумасшествия a’ la Сальвадор Дали. Но Дали не был душевнобольным (употреблю это слово вместо политкорректного «человек с ограниченными возможностями». В отличие от омерзительного слова «сумасшедший» в нем нет оскорбления: у этих людей, прежде всего, болит душа… Достаточно посмотреть на жуткий рисунок новинковского художника Алексея Рябова «Скамья»). Дали был гениален – в том числе и в самом прагматическом смысле: он умело репрезентовал себя в качестве безумца. Реальные душевнобольные отнюдь не прагматики: вспомним хотя бы Ван Гога или Врубеля. Разница, думаю, понятна… Но не надо впадать в другую ошибку, думая, что Ван Гог и Врубель были гениальны именно благодаря болезни. Возможно, как раз наоборот: болезнь явилась следствием гениальности. Ибо гениальность, как и болезнь, тоже мозолит глаза миру. И жить с ней в этом отнюдь не гениальном мире умеет далеко не каждый. Но ожидать, что любой человек «с ограниченными возможностями» автоматически становится гением – это где-то на уровне пятого класса средней школы.
Они не гениальные: они – другие. Кстати, ныне это слово все чаще пишется с большой буквы – Другие. Среди наших Других есть талантливый Геннадий Гришель (алалия), тонкий график Валерий Артюкевич (детский церебральный паралич), «примитивист» Алексей Рябов (диагноз толком не определен), хорошо чувствующие цвет Сергей Гореликов (посттравматическая деменция) и Нина Дубовик (синдром Дауна). Есть изощренный, матиссовский какой-то автопортрет Константина Ладошкина: у него шизофрения. А есть – наивные, простодушные, красочные, не имеющие художественной ценности, «дошколячьи» рисунки. И знаешь что, Читатель? Мне это нравится. Нравится, что эти люди еще не разучились радоваться. А еще больше мне нравится, что Дарья Ескевич не отбирает в свою студию только способных, не делит людей на «агнцев» и «козлищ».
Кстати, так же поступал наш большой художник, руководитель потрясающей детской студии Василий Федорович Сумарев. И из тех, кто «не умел» рисовать, получились известные и, главное, настоящие художники. К слову: с 15 января в Художественном музее выставка «Сумарев и ученики». Очень рекомендую тебе, Читатель.
Я понимаю, это другое… Там были здоровые дети. Тут нездоровые взрослые люди. Но подход единственно верный – пусть тот, кто горит, кто хочет, кто жаждет создавать что-то из ничего (красок, мелков, слов, нот), получит возможность самовыразиться. Я и сама так работаю со студентами… Во всяком случае, честно стараюсь.
Больше всего меня тронул незатейливый рисунок одного из пациентов, похоже, идеализированный автопортрет, аккуратно надписанный: «Юля я люблю тебя Твой Павил». У Юли – синдром Дауна, что у «Павила» – не знаю. Знаю только, что любовь его давняя и рыцарская. И что у «Павила» есть сердце, где она умещается.
Я не говорю, что у журналиста нет сердца. Думаю, дело в другом – во-первых, в «наивности» человека, который даже не догадывается, что психическое здоровье – категория… ммм… скользящая, и во-вторых, в принятом газетой тоне. Но об этом чуть позже. Сперва о наивности. Подтверждение ей сквозит в следующих словах: «Сцена вначале была предоставлена сочувствующим художественным кругам. Наверное, предполагалось, что они помогут публике разглядеть в представленных работах глубоко затаенные отчаяние, боль, безысходность и право быть услышанными…» Вот этого-то ожидал автор. Ожидал – и не получил. Как говорит молодняк – обломался. И, видимо, обиделся: мол, недодали мне великого самовыражения. Великой боли. Безысходности… Что-то в этом есть садистское – в желании причаститься чужой боли. Развлечься ею. Сочувствующие художественные круги, естественно (как ныне говорят, «ессьно»), выглядят сущими идиотами. Главным образом, потому что сочувствуют.
Далее начинается перечень номеров: кто-то поет, кто-то пляшет, кто-то показывает сценку… Номера разные – одинаков лишь настрой автора. Он резвится. А что ему еще делать? Ведь итог наблюдений выдан не в конце, а в начале: «Все условия, чтобы тягостный ряд разного рода белорусских унылых художественных мероприятий пополнился еще одним, были налицо». Что-то не заметила я уныния на фотографиях, где пациенты «юдоли скорби» танцевали с гостями – и с труппой «Лаборатория абсурда», и с просто заглянувшими «на огонек». В тот вечер в театре было хорошо. Очень хорошо. Как говорится, без дураков.
Теперь о другом. Я подписана на «Белгазету» со дня ее основания. Помню, как желала ей удачной перерегистрации, когда таковая внезапно понадобилась. Я знакома с несколькими ее авторами: это хорошие и талантливые люди. Правда, в последние годы я перестала читать «Белгазету» от корки до корки. А в этом поймала себя на том, что и вовсе перестала. Долгое время я не задавалась вопросом, почему. Просто расхотелось отчего-то. И лишь недавно поняла: из-за тона, в который начала постепенно проваливаться эта – прежде замечательная – газета. Нет, зачатки этого тона присутствовали в ней всегда – легкая ироничность, неназойливость моральных суждений, желание не ставить точки над «і», да и над всеми прочими – сколь угодно «священными» буквами. Но прежде это было средство, дающее газете возможность не впадать в истерику, не устраивать бурю в стакане воды, чем, увы, славится сегодняшняя пресса. И это вызывало симпатию к авторам «Белгазеты». Но постепенно средство превратилось в цель, а ирония – в стёб.
Есть такое понятие в современной философии – «пастиш». Пастиш – это пародия ради пародии, ирония ради себя самой. Ведь настоящая ирония, истинная пародия всегда внутренне серьезна. Она ноет, кровит. Она что-то утверждает, против чего-то возражает, что-то чему-то противопоставляет. Пастиш ни на чем не настаивает, ничего не хочет – пастиш «стебается». Стебается ради стёба. Кусается просто так. В пастише нет грани между «можно» и «нельзя»: если ничто не ценно, значит, какая разница? Можно обо всем, одинаково – ёрнически, одинаково – насмешливо. Главное – выдержать единый тон. Кстати, в итоге он служит газете недобрую службу: авторы, которые прежде имели свое лицо, превращаются в единый образ «ехидного профи». Лица становятся неразличимы.
В отличие, кстати, от Дашиных подопечных: все они разные, это видно даже в самых незатейливых работах.
Снова оговорюсь: в «Белгазете» работают профессионалы и, не сомневаюсь, в основном хорошие люди. И потому я надеюсь на то, что эта грань утерялась не окончательно и не сознательно. Ирония тоже может стать неконтролируемой и перехлестнуть через барьеры – и тогда она превращается в элементарное хамство.
Должны быть границы. Должны. Никто не просит воспевать таланты больных – лишь за то, что они больные. Но есть ситуации, когда можно и промолчать. Не можно – нужно. И дело не только в том, что статья уже натворила много вреда: например, какой-то «доброхот» подсунул ее художникам из психоневрологического интерната. Да, может быть, человек с деменцией (слабоумием) и не поймет в чем дело. А вот человек с ДЦП или шизофренией, имеющий сохранный интеллект, поймет. Они и поняли. Вчерашний праздник превратился в очередное страшное «ты не такой!» Не такой – в данном контексте не значит уважительное «Другой». Оно значит – урод, сумасшедший, псих…
Но если у автора есть собственное мнение? Неужели же он не имеет право его высказать? В конце концов, зачем тогда нам свобода слова? Знаешь, Читатель, я думаю, свобода слова – не только в том, чтобы вопить или язвить. Иногда она заключается в том, чтобы промолчать. Философ Мераб Мамардашвили как-то сказал, что свобода – это давание себе самому закона действия. Закона – не больше, не меньше. И тогда свобода заключается лишь в том, что ты САМ можешь выбирать собственные ориентиры, что ты САМ ставишь перед собой правила, САМ даешь себе обеты. А дав их, не сворачиваешь, не идешь на попятный ни с миром, ни с собой: кряхтя под невыносимой ношей свободы, несешь ее, имея лишь одну трудную радость: я не поступился собой. Все остальное – не свобода, а произвол под рубрикой «как того захочет мизинец на моей левой ноге». Вряд ли автор статьи дал себе зарок пинать слабого. Он об этом и не думал. Просто «повелся» на привычный лекий «пастишный» тон, не думая о том, что «красное словцо» (да и не такое, если честно, красное-то, весьма посредственное) может обернуться пакостничеством. Вот оно-то страшное – не подумал. Надо думать. А еще хорошо бы – и чувствовать.
И последнее. Не по сути – по порядку речи. Газета – великое дело. Великое – потому что автор выковывает свою аудиторию. Но его слово падает во взрыхленную уже землю. Эта «земля» всегда взрыхлена. И, увы, очень и очень по-разному. В форуме, развернувшемся на страницах электронной «Белгазеты» (в отличие от блогосферы: хороший оказался народ – белорусские блогеры), так вот, на сайте «Белгазеты» мнение «Падающего толкни» представлено более ярко и насыщенно, чем противоположное. Кто-то призывает возродить спартанский обычай сбрасывать «убогих» со скалы и именует всех, кто думает иначе «лицемерными куклами». Его всерьез тревожит генофонд нации. Кто-то взывает к милосердию: мол, этим жалким «существам» (привожу слово автора реплики) так плохо живется… По дальнейшей логике автора, лучше бы им совсем не жилось. Надо их того… не больно… сразу после рождения…. Обсуждается и вопрос о том, кто должен входить в комиссию по «умерщвлению» – врачи, юристы и т.д. Для торжества собственных идей приводится красивое слово «эвтаназия».
Знаешь, Читатель, я тоже за эвтаназию. Но эвтаназия – это не о том.
Это о том, что каждый имеет право решить, жить ли ему, страдая, или умереть. Сам решить. А не «заочная» комиссия. А если они сами не могут решить, может спросить меня автор реплики. Ну что ж. Тогда так тому и быть. Будут жить. Но решать за них их жизнь или смерть мы не имеем права. Иначе Юля с синдромом Дауна никогда не встретит своего рыцаря «Павила». Иначе они никогда не будут иметь шанса увидеть солнце, траву, снег. Порадоваться новогодней – пусть больничной – но елке.
Более того. Тогда и мы никогда не получим великого шанса. Шанса на милосердие.

08Янв

Мидкультура: «здесь и там». Часть вторая

FILED IN Культура, литература и искусство Прокомментируете?

Джоди Пиколт, «Чужое сердце», Лайонел Шрайвер, «Цена нелюбви»

Напечатано в журнале Et cetera

Помнишь, Читатель, в прошлый раз я обещала, что мой рассказ будет «двухсерийным»? Напомню: тогда я рассказывала о мидкультуре «по-постсоветски». И вовсе не случайно в качестве примера был взят женский роман, претендующий на нечто большее, чем женский роман – «Взгляд из вечности» Александры Марининой. Не случайно – потому что первейшими потребителями мидкультурной литературы являются женщины. Кто знает, в чем причина… Может быть, мужчины слишком заняты, а отдыхать предпочитают иначе. Я сейчас не о тех, кто пуляет шары в боулинге, ходит в ночные клубы, играет в пейнтбол и предается прочим молодым забавам, которые нам исправно поставляет «загнивающий» Запад, спасибо ему за это. Не о тех, кто летает на выходные в Рим, а в отпуск – на Мальдивы. Я о среднестатистических средневозрастных. Которые некогда составляли самый мощный читательский сегмент. Как отдыхают они? По макушку опускаясь в подводный мир виртуальной реальности или часами «зэпая» телепультом. Время от времени жены вытаскивают их за торчащий из зеленоватой виртуальности (часто последний) вихор на макушке и рывком разворачивают лицом к себе… Шучу, конечно. Но то, что нынешние дамы читают больше, чем нынешние господа, и женский роман с каждым годом все более востребуется, можно понять, просто проходя меж книжными прилавками и бесцельно окидывая взглядом выставленные на них книги.
О чем пишут женщины – «авторессы» мидкульта? Какие вопросы они ставят и пытаются решить? Вот марининская Любаша уже третий том старается понять, что искусственно созидаемый мир в семье отдается фальшью и оборачивается трагедией. Читатель понял это давно, еще в середине первого тома (а может, и изначально был в курсе), а Любашу – все никак не «прорвет». Но судя по отзывам на OZ.by, книгу покупают, читают и высоко оценивают. Почему? Во-первых, по привычке. Маринину любят по традиции – как вафельные тортики и жареную картошку. А во-вторых, потому что проблема, поднятая в книге, до сих пор вызывает интерес: в конце концов, каждая из нас хоть разок в жизни да и свяжется с подобным Родиславом.
Похоже, американки уже решили для себя этот вопрос. Потому ставят другие. Передо мной две книги – одна похуже, вторая получше. Похуже – роман Джоди Пиколт «Чужое сердце». Это объективно самый слабый из романов Пиколт, за книгами которой с недавнего времени я слежу. Получше – впрочем, почему «по»? Намного лучше! – роман Лайонел Шрайвер «Цена нелюбви» (в оригинале он называется хоть более громоздко, но и более точно «Надо поговорить о Кевине»).
«Чужое сердце» до боли напоминает «Зеленую милю» Кинга – и в этом самый большой ее недостаток. Преступник, осужденный за изнасилование и убийство малолетней девочки и за убийство ее отчима-полицейского, оказывается чем-то вроде инкарнации Христа. Слава Богу, у писательницы хватает ума и такта не настаивать на этом как на истине, а вложить размышления по сему поводу в голову одного из героев – молодого священника Майкла. Герой может и ошибиться, писателю ошибки не прощаются. Но вторичность не затмевает проблемы. А проблема, как и пульсирующая нота «Зеленой мили», такова: правомерна ли смертная казнь? Этот вопрос, между прочим, не из «ихних загнивающих». Он напрямую касается нас, белорусов, и нашей страны, где смертная казнь существует. Собираются даже провести референдум на эту тему. Зачем? И без того ясно: мы, как и любой другой народ, скажем: правомерна. Но есть ситуации, которые – страшно сказать! – надо разрешать в обход мнения большинства. Потому что большинство вовсе не всегда право. Так и священник Майкл, юношей будучи в составе присяжных, приговорил героя «Чужого сердца» Шэя Борна к смерти. Приговорил, насмотревшись на страшные фотографии с места преступления. Ответив таким образом на вопрос: а если бы это был твой ребенок? Ну и, не в последнюю очередь, потому что пал жертвой прессинга других присяжных – все того же большинства… А Шэй Борн оказался невиновен.
Для меня вопрос о смертной казни всегда делится на два «подвопроса». И оба хрестоматийны. Только вот ответа на них не дается в хрестоматиях. Первый: а что, если ошибка? Как в романе Джоди Пиколт. Я не отношусь к категории людей, убежденных в том, что достижение справедливости в глобальном масштабе непременно требует жертв, и ненавижу пословицу: «Лес рубят – щепки летят». То есть, безусловно, жертв требует любое свершение – но это может быть только твоя личная, добровольная жертва. Жертва себя, а не другого. Не знаю, как ты, Читатель, а я не могу забыть тех, кто был арестован по делам Чикатило и Михасевича. Кто остался больным, слепым, кто сгинул, сгнил в тюрьме. Тот самый случай, когда пепел стучит в сердце. А если не стучит – значит, у нас просто-напросто нет сердец. Растеряли в борьбе за существование.
На второй «подвопрос» – кто будет свершать казнь? – простодушно и единственно верно отвечает булгаковский Иешуа: «Перерезать ниточку может лишь тот, кто ее подвесил». И наивная машинерия (когда три человека одновременно нажимают на кнопки, и настоящий палач не знает, он ли убил), так вот, все эти хитрости, шитые белыми и грубыми нитками, ни к чему не приводит. Разве что к тому, что палачами считают себя все трое.
Да-да, слышали-знаем, «государство – это узаконенное насилие», так сказал великолепный Макс Вебер, оно должно карать… Но ведь государство – не механизм. Это мы – я, ты, он. А я не хочу карать. Не говори мне о деньгах налогоплательщиков, на которые до конца своей жизни содержатся насильники и убийцы. Я тоже налогоплательщик. Это и мои деньги. Я готова их платить, но не брать на себя возможной вины за судебную ошибку.
Об этом – роман Джоди Пиколт. Вернее, главное в нем. Есть и другие линии, впрочем, весьма мелодраматические. Желание приговоренного стать донором сердца для родной сестры своей жертвы. Адвокат, пытающийся помочь ему в этом. Мать жертвы, разрывающаяся от страха за последнее, что ей осталось – умирающую от болезни сердца дочку, и ненависти к убийце и злодею, который на самом деле – не убийца и не злодей. Терзания священника. Все эти сюжетные линии могут быть свободно заменены другими. Это неудивительно: речь идет о мидкультуре, причем не в лучшем варианте. Главное в этой книге – вопрос. Почему его не задают наши авторы-женщины? А Бог их знает. Может быть, потому что по традиции самой главной оппозицией, формирующей картину мира женщины «нулевых» годов, мы считаем не «честь – бесчестие» или «ложь – правда», а «мужское – женское»? Вот и мучится нескончаемая Любаша со своим извечным Родиславом…
Второй роман – «Цена нелюбви» Лайонел Шрайвер можно счесть мидкультурой высокого полета. На грани с по-настоящему хорошей литературой. Не только благодаря жгучей теме, но и благодаря прекрасному перу, крепкому сюжету, в котором выстреливают все задуманные и рассыпанные по книге сюжетные «ружья». Ева – женщина, благополучная по всем статям (именно «по статям», а не по»статьям», как в последние годы – Бог весть, отчего – полюбили писать даже хорошие авторы). Мать двоих детей и жена хорошего мужа, словом, нормальная интеллигентная женщина, живущая нормальной жизнью, узнает, что в школе, где учится ее сын Кевин, началась стрельба. Прибежав к месту массового убийства, она выясняет, что именно ее Кевин и расстрелял своих однокашников…
Впрочем, оказывается, жизнь и прежде не была такой уж нормальной. Просто невзгоды по-американски «нормально» затушевывались улыбчивым «найс» и «файн»… Это «найс», это «файн» продуцирует муж Евы Франклин, не желающий замечать, что с сыном Кевином что-то не то… Это замечает сама Ева, и случайно ли она армянка – с присущим этому народу фаталистическим мировоззрением и настороженно-горестным ожиданием удара?
Меня всегда интересовало, что чувствуют и как думают родители малолетних убийц. Проснувшись в обычное время, отзвонившего по самому обычному будильнику. Накормив мужа и детей. Сев в машину, а потом – за рабочий стол. Принявшись за работу. А потом – из теленовостей или из укромно бормочущего над головой радио – узнав… Примчавшись, прибежав, приехав… И обнаружив, что злодеяние сотворил твой ребенок. Тот самый, тяжесть которого ты до сих пор чувствуешь на коленях. Запах которого всю жизнь стоит в твоих ноздрях…
Впрочем, с Евой сложнее. Она не любит Кевина. И пусть ее осудят те, кто считает любовью старый добрый материнский инстинкт. Можно сколько угодно заслоняться от ситуации, ставить перед собою лучезарный розовый экран, в свете которого твой ребенок априори прав просто потому, что он – твой ребенок. Для возникновения любви Еве нужно закрыть глаза на поведение жутковатого дитятка. А она не умеет.
Нет, Ева – не монстр, не алкоголичка и не чудовище. На чудовище – уже с самых ранних месяцев жизни – сильно смахивает Кевин. И в отличие от Франклина, отмахивающегося от Евиных опасений, она видит, кого породила… А может быть, прав оказался как раз-таки глуповатый прекраснодушный Франклин, который по-американски лучезарно уверен, что искривление мира в лице мальчика Кевина можно преодолеть, перебороть любовью, а в его «шалостях» виновата чересчур объективная – слишком умная и не слишком добрая – мать? То есть Ева.
Ева… Вчера с семьей, с друзьями, с коллегами – сегодня одна. Вчера живая – сегодня прокаженная. С этого начинается роман, разворачивающийся ретроспективно – от нынешнего дня во вчера и в позавчера. Не стану пересказывать его коллизий: они заслуживают, чтобы читатель углубился в них сам. И дело не только в том, что книга написана на удивление хорошо; что герои – выпуклые и живые; что тема – жгучая и болезненная. Что детали прописаны почти безупречно. Дело – опять же – в вопросе. Все в том же вопросе без ответа: кто виноват? Воспитание или генетика? Кевин или его мать? Семья или школа? Америка с ее крупнокалиберным прицельным вниманием к бойням разного масштаба – или просто случайность?
Откуда они такие? И необязательно лишь те – американские «детки из клетки», расстреливающие одноклассников и учителей. Другие – тоже. Те, которые прибивают кошек к дереву. Те, что смеются над старухой. Затаптывают насмерть бомжа. Плюют в лицо калеке. Умные, как Кевин, или олигофрены, как те, что сожгли на Вечном огне юношу, спешащего с работы (был недавно такой случай в России). И знаете, что самое страшное? То, что они – наши дети. И никто не может быть застрахован от того, что породит монстра…
И вновь этот вопрос – горячий, даже жгучий – задан американкой. Наша, постсоветская мидкультура его не задает. И не потому, что у нас нет своих «кевинов»… Есть: свидетельство – тот самый праздничный день, после которого врачам пришлось вынимать из человеческих тел гайки и шурупы. А взрыв «Невского экспресса»? А неонацисты?..
Знаешь, почему, Читатель? Потому что мы вообще не задаем вопросов. Мы, нудно копошась в собственной подкорке, ищем ответы. На один лишь вопрос: как бы нам прожить поуютнее. В так называемой личной жизни, которая в наших глазах представляет собой пуп Земли. Отсюда постылая Люба с ходульным Родиславом и их многочисленные почитатели. Ты возразишь: на этот вопрос хотя бы можно ответить… И будешь прав: на вопросы двух американских писательниц ответить невозможно. Но что до меня – поставленный вопрос всегда лучше готового ответа.
Чем западная мидкультура отличается от нашей? Пожалуй, собственной ответственностью не только за себя – за мир, в котором все мы имеем счастье и несчастье проживать. Эта ответственность – то, что мы отринули вместе с опостылевшей «советской идеологией». И что оказалось вовсе не советской идеологией. Просто ценностями человеческой жизни. Правом на вопросы. Даже если ответить на них невозможно.
Книги предоставлены магазином OZ.by

08Янв

Мидкультура «здесь» и «там» . Часть первая

FILED IN Культура, литература и искусство | Новости Прокомментируете?

Александра Маринина «Взгляд из вечности»

Напечатано в журнале Et cetera

Тема, заявленная в заглавии, столь обширна, что ею можно целиком заполнить «ЕТС». Потому я вынуждена поступить банальным образом: разделить статью на две. А что? Чем я хуже моей сегодняшней героини Александры Марининой, которая выпускает свой последний роман по «кусманчикам», причем каждый из них «завешивает» на 400 страниц с гаком? Так что можешь быть благодарен мне, дорогой Читатель, хотя бы за краткость. Итак, сегодня я расскажу тебе о том, что такое «мид-культура» и какова она «у нас», т.е. на постсоветском пространстве, а в следующем номере – о том, какова она «у них», то есть на загнивающем (а по мнению некоторых – окончательно загнившем) Западе.
Мидкультурой называют тексты, созданные для «среднего класса». Именно эта ориентация на «среднеклассность» безумно раздражает моих коллег – литературных критиков и культурологов. Часто «мидкультуру» приравнивают к кичу, а еще чаще этот термин употребляют вкупе с угрожающе шипящими словечками, заканчивающимися на «ция» (банализация, массовизация, примитивизация, гламуризация, голливудизация…). Их у нас особенно любят. Причину этой странной любви я узнала лишь недавно: знакомый профессор объяснил, что слова на «ция» отражают тенденции. И хотя загадочное пристрастие к этим диковатым (что греха таить?) словечкам разъяснилось (во всяком случае, если стать на точку зрения уважаемого профессора), ситуация в книжном и кино-мирах стала еще более запутанной.
Я начала пугливо озираться и подозрительно оглядывать свои книжные полки – в поисках мидкультуры. Ага, значит, чудная книжка Зои Хеллер «Хроника одного скандала» (и снятый по ней фильм «Скандальный дневник») – это позорная мидкультура. Как, впрочем, и роман Ричарда Йейтса «Дорога перемен», да и его экранизация, о которой я как-то рассказывала тебе, Читатель. И талантливый американец Франзен, и шведка Майгуль Аксельссон – они, выходит, тоже, того-с, с душком… И великолепный роман Юзефовича «Журавли и карлики», который только что получил премию «Большая книга». А невнятное и нудное зубодробилово, которое представляет собой последняя книга П. Хёга «Тишина» – вот это самый арт, так сказать, хаус… Ведь в отличие от образчиков средненькой, середняковой культурки Хёг официально признан как автор элитарный, и это сущая правда. Только элитарность элитарности рознь, и сравнивать, скажем, «Снежное чувство Смиллы» с «Тишиной» – все равно, что сопоставлять вкус фуа-гра со вкусом «печени свиной жареной», продаваемой в минских кулинариях. Здесь вообще разворачивается огромное поле для размышлений: например, «Искупление» Макьюэна очень соблазнительно записать в типичные образцы мид-культуры (ох, и любят исследователи слово «образец» – и чаще именно в негативном смысле), а, скажем, нудное «Дитя во времени» того же автора – в элитарную литературу. В итоге получается следующее: все, написанное увлекательно, понимается как второй сорт, как классическая «осетрина второй свежести»; все нечитабельно-тоскливое – как вершины жанра, понять прелесть коих тупице-читателю не дано…
Но для кого же тогда писать-то? А для критика, вестимо… Получается узенький, злобненько-снобистенький круг: «Писатель – критик – литературно-критическая тусовочка». Прямо как в давней сатире Жванецкого: «Они ТАМ все это производят и ТАМ же все это и потребляют». Впрочем, у Жванецкого это, кажется, о мясо-молочной промышленности… Но это уже не суть важно.
Я бы и рада согласиться со всеми «циями», тем более, согласие с умными авторами умных рецензий – свидетельство моей духовной состоятельности и тонкого вкуса, да вот беда: мои любимые книги не достигают этой «высоколобой» планки. Ни «Выбор Софи» Стайрона. Ни «Возвращение в Брайдсхед» Ивлина Во. Ни «Сто лет одиночества» Маркеса. Ни «Убить пересмешника» Харпер Ли. Ни «Глазами клоуна» Бёлля. Ни «Повелитель мух» Голдинга. Ни «Под покровом небес» Пола Боулза. Ни романы Фоера. У них есть серьезный, непростительный даже недостаток – они интересны! А что, скажи на милость, делать с «Преступлением и наказанием» и «Братьями Карамазовыми»? Ведь детективы же, право слово, детективы!
Впрочем, не так все скверно: иные из моих «фаворитов» худо-бедно достигают поставленной критиками планки – например, несколько романов Каннингэма, Сарамаго, Исигуро и Барикко (но, увы, при этом барикковские «Шелк» и «Новоченто» – по логике критиков, типичнейший мидкульт)…
Но все это, как ты уже понял, Читатель, – столь любимая мною преамбула… «Поэт издалека заводит речь. Поэта далеко заводит речь», – писала Цветаева. Хотя никакой я не поэт. Так, примазываюсь. А главный вопрос сегодняшней эпистолы к тебе, мой друг Читатель, таков: почему у НИХ так хорошо с мид-культурой? И соответственно – почему у НАС на постсоветском пространстве – так скверно?
Передо мною три книги. Вернее, четыре, ибо одна – в двух томах. Как выяснилось на последней странице второго, грядет и третий том (точно так же неожиданно на последней странице первого тома я с зубовным скрежетом прочитала «Продолжение следует»). С твоего позволения третий том я читать не буду: человеческое терпение можно испытывать долго, но все же не бесконечно. Это последний роман Александры Марининой «Взгляд из вечности». Авторы двух других – американки Джоди Пиколт и Лайонел Шрайвер. О них я расскажу тебе в следующий раз. Сейчас о бывшей соотечественнице.
Напомню: прежде ее звали «королевой детектива», и это была сущая правда. Разумеется, не Агата Кристи и не Филлис Дороти Джеймс, но и «постсовок» – не Англия. «Каков наш лайф – такой и кайф», как справедливо заметил кто-то из бардов. Чего у Марининой было не отнять – так это лихо закрученного сюжета и прелестной героини – Насти Каменской, «мента-интеллектуалки». Постепенно образ стерся, сюжет иссяк, и возникли сперва легкие, а затем все более крепнущие подозрения, что бренд «Александра Маринина» включал творчество целой группы авторов, из которых часть – безработные и голодные интеллектуалы, а часть – столь же голодные и безработные «менты». И что в какой-то миг эта тесная группка распалась… Заметь: я ни на чем не настаиваю: речь идет лишь о предположениях. За них ведь не судят… Почему возникает такой вопрос? Отвечу встречным вопросом: а заходил ли ты, братец, на сайт Марининой – с виртуальным, но от этого не менее зловещим КПП? Нет? А я заходила… Впрочем, и это не беда. Беда началась позже. И (опять же не утверждаю, а лишь подозреваю) случилось это в тот миг, когда Маринина – то ли с досады на предателей-соавторов, то ли от самонадеянности, то ли от желания одарить своей мудростью благодарное человечества – начала писать самостоятельно. Сага о Насте Каменской (впрочем, к этому времени она так убого «опсихоанализировалась», что расставаться с нею было не жалко) завершилась: началось время других саг. Маринина стала автором бытово-психологических романов – и, в первую очередь, для читателя среднего класса. Тут-то началось то, что в разные времена мы называли по-разному: «Картина Репина «Приплыли», «Кино и немцы!» и даже «Хавайся ў бульбу!»… Я прочитала три увесистых талмуда Марининой на тему «будьбы», «немцев» и Репина. Последний – «Взгляд из вечности» – как я тебе уже сообщила, на сегодняшний день состоит из двух четырехсотстраничных томов и ожидается третий…
Это унылая история с унылыми главными героями и с унылой верной любовью в качестве основного двигателя унылого сюжета. Девочка Люба полюбила мальчика Родислава, вышла за него замуж, безропотно терпела его измены, так же безропотно мирилась с их результатами – например, с двумя нагулянными детишками. Но вот свершилось то, что умные французы в свое время назвали экзитенциальной ситуацией: возвращаясь из очередной узаконенной ночной отлучки, Родислав встретил на лестнице явного «убивца». Из такой ситуации существуют два выхода: первый – сообщить куда следует, второй – смолчать. Первый чреват: Любин папа, большой милицейский чин, узнает о том, что зять – сукин сын, он же изменщик коварный. И грянут последствия… (Добавим: сама-то Любаша в курсе. Мало того, она отстегивает львиную долю семейного бюджета на «кормёж-поёж» Родиславовой подружки и их детишек). Второй выход – смолчать, что Родислав и делает. В тюрьму садится невиновный, а Люба с Родиславом нагребают на сволю шею очередную заботу в лице родственниц неправедно осужденного – мамы-старушки и дочки-школьницы. Довольно противных особ, кстати. Этим вкратце и исчерпывается содержание двухсерийной саги. Предполагаю, что в третьей Люба наконец-то осмелеет и поставит вопрос ребром. И конечно же, будет права. А пока Люба покрывает не только Родислава, но и выросшего изрядным уродом сынка Николашу, а также – сестру Тамару, которую не понимает их общих грозно-милицейский папа: как же, вышла замуж за портного, да еще и… ммм… нетитульной национальной принадлежности. Там много чего еще происходит (надо же чем-то заполнить восемьсот страниц с гаком, это тебе не кот начхал, это ¬ – листаж!), но основная сверхидея громоздкого опуса –жизнеучительство. Маринина объясняет убогонькому читателю-»среднекласснику», как следует понимать каждый поворот, поворотец и поворотик сюжета. Добросовестно, громоздко и нудно. Словом, как умеет. Ничего особенного: в последние годы (вероятно, с тех пор, как распался проект «Александра Маринина», но об этом – тсс… КПП …) она именно такое и пишет. И именно так. Начинаешь поневоле понимать нелюбимых постмодернистов: тяжкое бремя учителя жизни, которое навьючивают на себя иные авторы, приводит к желанию изодрать книжку на клочки… и единственная причина, почему я этого не сделала, то, что оные два тома мне любезно предоставил магазин OZ.by.
Но по сравнению с предыдущими текстами Марининой в новой книге существует новое для ее читателя know-how: все эти события не только происходят, но и постоянно комментируются тремя вневременными, они же вечные, персонажами: Камнем, Змеем и Ветром. Именно так, с большой буквы. Неугомонный Ветер летает в конкретные годы, где разворачивается сюжет саги (от шестидесятых годов ХХ века до наших дней) и подглядывает за героями (эдакий чернокрылый Каркуша-вуайерист), Камень убого философствует и ждет, когда Ворон прилетит к нему рассказать очередную серию Любашиного житья-бытья и заодно – почесать ему мшистую макушку, а Змей… он должен бы злопыхать и соблазнять, но ни того, ни другого толком не делает, а лишь объясняет присутствующим, что значит «блат», «дефицит» и «советская власть». Ну, в расчете на то, что часть читателей родилась гораздо позже… Иногда троица бегло пересказывает перепитии сюжета, которые в реалистической части сюжета опускаются. И слава Богу: в противном случае мы бы имели дело не с трех, а со – страшно подумать! – шеститомником.
Как разъяснить появление сих всеведующих, вневременных персонажей?
Помнишь, Читатель, когда-то в школе нас учили, что тот или иной герой – «рупор идей автора»? Вероятно, когда Александра Маринина утомляется от собственного сказительства, то на помощь к ней слетаются и сползаются притчевые помощники… Камень, правда, не умеет ни летать, ни ползать. Рожденный по загривок сидеть в земле он и сидит себе, дожидаясь, пока более мобильные собратья подсмотрят что-нибудь новенькое из любашиной жизни…
Если бы не эти странные персонажи, роман был просто заунывной чушью (думаю, в следующем, третьем томе Маринина все же выведет из обилия по-милицейски детально прописанных причинно-следственных связей какую-нибудь мысль, а то и полторы: например, что любовь – не синоним рабской преданности), но поскольку Ворон каркает, Камень точит вековую слезину, а Змей, шипя, насмехается над человеческим и природным миром, то чушь становится не просто заунывной и даже не только заунывно-беспомощной, но и заунывно-беспомощно-бредовой.
Где-то я читала, что если у больного веселый бред – то он выздоравливает. Если печальный – то умирает. Судьба писателя Марининой мне в целом ясна. Но почему же наш средний класс с удовольствием копается в этой псевдопсихологической белиберде? Что ж, как пишет моя героиня, продолжение следует…
Книга предоставлена магазином OZ.by

08Янв

Женское перо, или Врачи без границ

FILED IN Культура, литература и искусство Прокомментируете?

Татьяна Соломатина «Приемный покой»

Напечатано в журнале Et Cetera

Я заказала эту книжку на OZ.by не благодаря, а несмотря на. Несмотря на то, что отзывы на обратной стороне обложки писали малоавторитетные для меня люди. Несмотря на омерзительное, какое-то трупно-морговое оформление. Несмотря на кокетливую аннотацию, написанную, конечно же, самим автором (знаю-знаю, сама писала не раз и не два). Аннотация обещала «врачебный цинизм» и «вольтеровский сарказм». Я вовсе не считаю врачебный цинизм обязательным компонентом профессиональной деятельности и прощаю его лишь доктору Хаузу, да и то – только потому, что он вымышлен. Правда, мой друг-доктор не раз говорил мне скептически, что лечить человека – все равно, что автомобиль чинить, но я ему не поверила хотя бы потому, что знаю, как работает он сам – «не щадя живота своего».
Что до вольтеровского сарказма – то оставим планку сравнения на совести самой Соломатиной. В конце концов, именно Вольтер сказал: «Я могу быть не согласен с вашей точкой зрения, но за право высказать ее я отдам жизнь». Пусть себе высказывает…
Словом, все это (и кое-что другое) не предвещало ничего отрадного.
И несмотря на все эти подозрительные факты, я все же заказала книжку. Единственно из-за одного: я люблю врачей. Просто люблю. Как класс. Даже благоговею – вполне школьнически. (Что не мешает мне не выносить отдельных человеческоединиц, которых врачами и назвать-то нельзя – в лучшем случае, медработниками, а в худшем – потомками маркиза де Сада). Люблю я и то, что врачи пишут – и не только гении Чехов или Булгаков, а, например, прелестный, ныне, увы, забытый Юлий Крелин.
Автор книги Татьяна Соломатина – врач, акушер-гинеколог, то есть для большей (она же прекрасная) половины населения нашей страны – божество без крыл. А судя по тому, с какой скоростью начали издаваться ее книги и какие хвалебные отзывы наполняют интернет, хотя бы одну ее книжку нужно было прочесть. Книгу под названием «Акушер-Ха» я отвергла – не выношу каламбурного чувства юмора, просочившегося в заглавие. «Приемный покой» звучало не в пример благороднее.
В центре романа – судьба молодого ординатора Евгения Ивановича, попавшего в оный покой по распределению; работавшего не за страх, а за совесть; женившегося на прекрасной девушке Маше; сведшего дружбу с гениальным акушером Петром Александровичем, и т.д., и т.п. Все это происходит в антураже «родилки»: криков, стонов, «продвинутых» мамаш, надумавших рожать дома и загубивших плод, срочных операций, совместных врачебных выпивок и т.д.
Сразу же скажу: перо у Соломатиной, безусловно, бойкое. Это и хорошо, и плохо. Хорошо – потому что текст читается живо. Плохо – потому что рождает «легкость в мыслях необыкновенную», ежели по классику. Легкость в мыслях такова, что о композиции романа автор нимало не заботится, «пишет, как дышит» (это если по уже другому классику). Что же плохого, спросишь ты, Читатель? Увы, эта тактика подходит только к стихам. Проза, а тем паче, претендующая на имя романа, требует хоть мало-мальского сплетения нитей сюжета, и заявка должна соответствовать тому, во что текст развернется впоследствии. И наконец, зерно прозы – конфликт – отсутствует напрочь… Так себе, вялотекущая жизнь на фоне по-разному текущих родов.
Порой кажется, что Татьяна Соломатина сначала собиралась написать куда более фундаментальный роман. А иначе как объяснить то, что вначале дисциплинированно и детально расписывается предыстория сразу нескольких героев – вплоть до детства и семейных связей, даются «затравки»-заявки на на будущие треволнения… Даются-то даются, а исполнить свои же заявки – фиг вам, как говаривали мы в детстве. Вспоминается прелестный диалог из Аверченко:
– Надежды подавал…
– Подал?
– Что?
– Да надежды.
Соломатина подавала-подавала, да не подала. И другая ассоциация немедленно приходит в голову, вполне банальная (но банальными часто становятся самые верные вещи) – пресловутое чеховское «ружье», висящее на стене в первом акте. Которое должно выстрелить в третьем. Ружей несколько – выстрела ни одного. Примеры? Пожалуйста! «Их есть у меня». Вначале весьма лихо очерчена сложная ситуация некоего доктора Бойцова: ревность к брату-близнецу, начавшаяся в детстве и продлившаяся до вполне зрелого возраста. Так и ждешь продолжения, в котором герой раскроется какими-нибудь, пардон за банальность, новыми гранями. Ан нетути граней! Брат-близнец, помахав легими крыльями, упархивает из повествования. Да и сам доктор Бойцов вскоре истаивает – так, мимолетом навещает роман, говорит два-три слова и снова исчезает. Зачем, спрашивается, были все прорисовки (так тщательно, что, кажется: автор язык высовывает от усердия) семейной драмы Бойцова? Линия повисает в воздухе, а Соломатина летит далее. Еще? Еще есть доктор по имени Виталий Анатольевич. Подробнейшим образом расписывается история его женитьбы, вполне банальная, хоть и слишком утрированная, но оставим это на откуп чисто женской привычке автора (так и хочется написать: «авторессы») – сгущать краски. Легкими перстами Татьяна Соломатина вводит в роман страстную любовь Виталия к молодой и прелестной Маше. И что же? Их роман прерывается незаметно, и никакой рефлексии Виталия по этому поводу нет, как нет. Или тот же Петр Александрович. Несмотря на то, что он – гений с корифеем в одном флаконе – и у него «рыльце в пушку». Его тоже настигла любовь, та самая, последняя, которая «и блаженство, и безнадежность». Ну хорошо, запирается он с юной медсестричкой в кабинете (дело, как говорится, житейское), а дальше-то что? Да ничего. Автор опять улетел, улепетнул, ускакал куда-то на коне своей фантазии… Ох, все-таки не зря нас, женщин, упрекают в специфическом характере нашей логики. Но тут – ни женской, ни мужской – попросту никакой логики не наблюдается.
Есть еще куча каких-то второ-, третье-, пятистепенных персонажей, которым дается развернутая характеристика, а дальше, как в незабываемом образцовском спектакле: «У рояля то же самое». Пусть не у рояля, пусть в родилке – все равно герои как-то очень скоропостижно истаивают в яростном свете авторской «нетерплячки»…
Ну хорошо, поторопишь меня ты, Читатель, а дальше что? Да ничего дальше, кроме не встраивающейся в сюжет автокатастрофы, краткого видения рая, где покойный Петр Александрович оказывается Святым Петром. Но все это так скороспешно, халтурно, халявно, все это так не прописано и снабжено такими скучными, претендующими на глубокомыслие комментариями, что даже неловко делается, ей-Богу. Уж не говоря о том, что мысль прозрачна, как граненый стакан: врач – это святой. Априори. Даже если по ночам запирается с медсестричкой в кабинете…
Ну, во-первых, не всякий. Каждый из нас видывал таких докторов, что куда до них Карабасу-Барабасу с Дуремаром и Бармалеем вдобавку. Если ты застал «благостные» времена СССР, то сталкивался с ними в гораздо большем масштабе, чем ныне. Пуще всего они плодились в стоматологии. Ну, и если ты – женщина, то есть, Читательница, то с гинекологами тоже все было ох как непросто … А уж в роддомах! Ладно, эта тема требует своего автора – причем, не Соломатину, а как минимум Достоевского: этот умел написать так, что волосы на голове шевелились. Впрочем, у нас они шевелились и без всякого Достоевского.
Во-вторых, любому вышедшему из среднешкольного возраста понятно, что шашни и профессионализм – вещи разноплановые, и профессионализм (несмотря ни на какие «аморалки») вполне достоин быть награжден. Только лучше бы не после смерти, а до. В самом деле, что Петру Александровичу делать-то, в эмпиреях. Опять-таки – ни те медсестрички, ни коньячку.
Кстати, насчет «априори ангелов». Помнится, лежала я с маленькой дочкой в одной больнице. Средний возраст работников там был 28 лет. По ночам, когда дочери становилось хуже, я ломилась в кабинет заведующего отделением – серьезного юноши с лучистыми глазами. Итак, я стучала. Сперва возникала настороженная пауза. Потом раздавался двугласый шепот, шорох натягиваемой одежды, проверчивался ключ в замке, дверь открывалась, и на пороге появлялся заведующий юноша с затуманенным взором и в халате, напяленном на одно плечо. И бежал спасать мою дочь. И медсестричка с оленьей повадкой Одри Хепберн, притаившаяся за шкафом, – тоже. Мои хорошие, я вас помню. Спасибо вам. Это благодаря вам моей дочери на днях исполнится 22 года.
Впрочем, в романе Соломатиной народ будет еще побойчей, чем в реальности. Хочешь удостовериться, Читатель? Прочти. Только не удивляйся, почему речь героев столь наивно-хамовато-развязна. Причем, что характерно, все они говорят так, как автор – Татьяна Соломатина. Ерничают, перебрасываются остротами, похихикивают, словно бы кто-то их постоянно пощекатывает. В общем, создается впечатление, что «Приемный покой» – вовсе не книга, а, скажем, неудачный моноспектакль. Неудачный, потому что в удачных один актер играет все роли, становясь разными людьми. Здесь разные марионетки играют одного человека – автора.
И напоследок, о той самой, «что движет солнце и светила». Проще говоря, о любви. Нет, не героев – автора. Пожалуй, это любовь и есть самое человечески симпатичное в книге. Любовь к мужу – Илье Соломатину. Она осеняет все страницы книги – начиная от посвящения и пронизывая все страницы. Герои философствуют фразами из Ильи Соломатина (автор дисциплинированно дает ссылки), переговариваются его стихами… Вот это, действительно, трогательно. Жаль только, что и философемы, и стихи так глубокомысленно-невнятны… Но это, как в том анекдоте, уже другой вопрос, профессор. Совсем, совсем другой.
И напоследок… Я предрекаю этой книге успех, читатель. У нее почти неисчислимая целевая аудитория. Ее будут покупать врачи, медсестры, акушерки. Женщины – как беременные, так и родившие. Любящие мужья беременных. И те, кто относится к врачам с уважением и даже чем-то вроде поклонения – ну прямо, как я.

Книга предоставлена магазином OZ.by

23Ноя

«Доктор бедных и бомжей…» (Мемуары и записи Виссариона Крысько)

FILED IN Новости | Разное 1 комментарий

20 ноября 2008 года умер мой папа. Папа был врачом – ортопедом, травматологом. Долгие годы – детским. Собственно, это в нем и было главным. Папа был советским интеллигентом, и тут, приложимо к нему, я уж и не знаю, какое слово важнее. Идеалист, романтик, он так и остался шестидесятником: «Никогда в жизни я не был горд больше, чем тогда, когда пересекал великие реки: Волгу, Обь в осеннее половодье, по дороге на Дальний Восток. Просторы моей страны до сих пор я не знал: я лежал на верхней полке в купе и смотрел в окно, смотрел днем и ночью. Подъезжая к мосту через Обь, я задремал и проснулся среди волн, даже не достигнув противоположного берега. Несмотря на мусор, который гнала под быки моста великая река, на душе у меня было празднично. А дальше — Байкал, сопки, полыхающие багульником, лазоревым, сиреневым, розовым светом между Скорородино и Могочей, река-«выскочка», моя любимая Бирюса!… «Мой адрес — не дом и не улица, Мой адрес — Советский Союз»… … Моя великая Родина начала катастрофически худеть». Когда-то его упрямая советскость смешила меня, а то и раздражала. Теперь, скорее, восхищает, как вообще восхищает верность себе. Лишь из этих мемуаров, прочитанных уже после его смерти, я узнала, сколькими вещами он интересовался. Например, с ним было бы интересно поговорить о живописи или о еретиках. Но говорили о будничном, сиюминутном, о семейных или общественных «сплетнях». Я вообще многого о нем не знала: например, того, что он обо мне молился. Узнала лишь из этих мемуаров. А он вряд ли знал, что и я молюсь о нем. Мы вообще мало знали друг друга: и дело не только в том, что с моего раннего детства жили отдельно. Просто и грустно: для такого разговора за его 71 и за мои 46 лет, прожитые в одном городе, не представилось случая. Не было привычки откровенничать. Итог: сплошные несказанные слова. Как у Левитанского: «Жизнь прошла – как не было. Не поговорили». И самое горькое, что это уже навсегда. За две недели до смерти, будучи «на капельницах», он консультировал мою подругу, которой даже не знал. Помог. Как многим другим. Консультировал вообще всех — друзей, приятелей , знакомых всех родственников и родственников всех знакомых. Случайных людей. Всех, кто обратился или даже намекнул. Лечил. Не взяв не только копейки — коробки конфет. Я же говорю — интеллигент. Советский. Чего не отнять — того не отнять. «Я — доктор нищих и бедных: бомжей, рабочих, домохозяек, пенсионеров, медиков, учителей, инженеров… Я и сам такой», — сказал он о себе. Лучше и не скажешь… Юлия Чернявская 23 ноября 2009.

МОИ РОДНЫЕ

Гале, моей спасительнице

Мой отец — известный белорусский поэт и детский писатель, журналист и публицист Василь Витка (Тимофей Васильевич Крысько) родился в деревне Евличи, что на Слутчине, в бедной крестьянской семье, 1911 году. Мария Михайловна, его мать, моя любимая бабушка — великая труженица, глубоко верующий человек, певунья и травница, вырастила с дедом двух сыновей — Тимоха и Бориса, и двух дочерей — Антонину и Таисию. Далее подоспело одиннадцать внуков, которые ежегодно, с весны до осени, были на попечении бабули и тёти Таси. Ещё позже появились правнуки, количество которых я боюсь даже точно сосчитать. Мой дед — Василь Максимович Крысько, первый грамотей и книжник в деревне, председатель сельсовета, беспартийный и неверующий, мастер на все руки, был арестован гестапо по недоказанному обвинению в связи с подпольем и, после многодневных истязаний, погиб в Слуцкой тюрьме в 1943 году. Continue Reading

12Ноя

Без подмен (Ахматова и современные “ахматоведы”)

FILED IN Культура, литература и искусство | Новое Прокомментируете?

Et Cetera
Алла Марченко «Ахматова: жизнь»

Есть вопросы, которые можно использовать в качестве маленького теста: Пушкин или Лермонтов, Толстой или Достоевский, Москва или Петербург… Еще можно: собака или кошка? Чай или кофе? Ну, и естественно: Ахматова или Цветаева?
Не знаю, как тебе, Читатель, а мне сложно ответить на этот вопрос. В юности я, конечно же, больше любила Цветаеву – с ее невероятным даром (не случайно Бродский считал ее самым мощным поэтом ХХ века); Цветаеву – с ее жаждой несбывшегося – того, что равно и желанно, и невозможно (оттого и желанно); с ее максимализмом; с великолепным презрением ко всему, что – не она (все, что любила, немедленно включала в себя, в свое «Я» – начиная с грозди рябины и заканчивая «камчатским медведЁм на льдине», и до сих пор мне до мурашек на коже нравится это «ё»).
Ахматовой я не любила. Пролистав «Вечер» и «Четки», вежливо закрыла, чтобы не возвращаться к этим девичьим «розовым слюням». Ну что ты хочешь, Читатель, нормальная была восемнадцатилетняя дурища, втайне отождествляющая себя с Цветаевой. Не делайте этого, молоденькие поэтессы. Талант не сбудется (дважды такое не повторяется), а вот судьба – очень может быть… Но уже в девятнадцать мне в руки попался «Бег времени» – на тот момент наиболее полный сборник Ахматовой, я машинально открыла первую попавшуюся страницу и прочла: «… а так как мне бумаги не хватило, я на твоем пишу черновике». И все, все после этого стало звучать иначе – даже то, что я недавно так глупо окрестила «розовыми слюнями»: да-да, и «сегодня я с утра молчу, а сердце пополам», и «как не похожи на объятья прикосновенья этих рук». Уж не говоря о самых лучших – поздних ее стихах.
Цветаева и Ахматова – как лиса и еж из греческой притчи: лиса знает множество вещей, еж – одну, но зато очень важную вещь. Цветаева – лиса, Ахматова – еж. Какова же эта вещь, известная Ахматовой? Если попробовать перевести ее стихи и ее жизнь в краткую формулу, то получится что-то такое: когда проверишь себя не на жизнь, а на смерть, то поймешь: главное, чего нельзя позволить себе утерять ни при каких обстоятельствах – это чувство собственного достоинства.
Всего прочнее на земле печаль
И долговечней – царственное слово.
Обрати внимание на это «царственное», Читатель.
Книга Аллы Марченко «Ахматова: жизнь», номинированная на премию «Большая книга – 2009″ именно таким и рисует ее путь – извилистая, неровная дорога к чувству собственного достоинства. Пролегающая через гордыню, самолюбование, высокомерие, барство, эгоцентризм – к честному и прямому взгляду на себя самое. (Как-то случайный знакомый спросил меня – и этот вопрос помнится через годы и годы: «А вы уже научились говорить себе правду?»). Таким был ахматовский путь – увидеть правду о себе и не разрушить себя этой правдой, а напротив – выстроить. Цветаева заглянула в это зеркало – и не вынесла открывшейся в нем бездны. Ахматова – вынесла. Выстроила.
В этом ее частенько упрекают – и частенько умно. Например, блестящий литературовед Александр Жолковский не раз и не два писал об «ахматовском мифе», и, называя его «тоталитарным», сравнивал со сталинским мифом: «Ахматова, безусловно, первоклассный поэт. Вместе с тем она так выстроила свою стратегию, а частью она так выстроилась сама, так расположились юпитеры и прочая историческая подсветка, что ее безмерно и многократно преувеличили, восторженно раздули, превратив в святую, в этический эталон, в Анну всея Руси, порабощая читателей, третируя и изгоняя несогласных, исключая возможность не только спора, но и анализа «.
При всей симпатии к Жолковскому я понимаю, что это – лишь повод создать собственный «жолковский» миф, поработив им читателя, только с обратным знаком: не святого, эталонного и раздутого, а умного, скептического и «постмодерного». Что ж, имеет право.
Создавала ли Ахматова миф о себе? А кто не создавал? Есть замечатльное наблюдение: любой из нас строит свою жизнь по образцу художественного произведения, сиречь – мифа. А поэтам – тут уж, как говорится, сам Бог велел. Другое дело, что в этом и коренится драма, а порой и гибель. Один из любимых моих поэтов того времени – В. Ходасевич – писал, что и величие, и трагедия его современников питались из одного источника – желания, чтобы жизнь отливалась в литературные формы.
Это, безусловно, касается и ахматовского антипода – Цветаевой. Ее катастрофа была именно в том, что жизнь вопиюще не хотела строиться по марке литературы. Ахматова поступила проще: она созидала себя, как и свои стихи – из «сора» («когда б вы знали, из какого сора растут стихи, не ведая стыда…»), т.е., из каждодневных мелочей утекающей жизни. В этом вся Ахматова, сумевшая сор, обыденность, повседневность (подчеркиваю: сор, а не мусор, о мусоре – чуть ниже) поднять до уровня величия. Все детали жизни свела в единое целое – в достойное, в высокое имя. А что с этим именем было сделано потом – поклонниками и ниспровергателями А.А. – в этом уж Ахматова не повинна.
Тем более она не повинна в мусорном пакете тенденциозно трактуемых «фактов» под названием «Анти-Ахматова», которое недавно выпустила в свет некая Тамара Катаева, логопед-дефектолог по профессии… По профессиональной привычке логопедша начала править дефекты Ахматовой: «язык трубочкой, язык попаточкой, язык жалом». Лучше всего Тамара Катаева освоила позицию «язык жалом». До нее ни один даже самый яростный недоброжелатель не называл Ахматову «грязной оборванной психопаткой». «Полумонахиня-полублудница» – в позорном постановлении Жданова была, а вот «грязная психопатка» – это ноу-хау г-жи Катаевой. Видимо, чует она в этом что-то родное, понятное… Увы, именно мусорное с наибольшим удовольствием и «хавается пиплом». Любовь к мусору – это карма плебеев …
На этом фоне работа Марченко смотрится пусть не алмазом, но во всяком случае – чистым камнем, чем-то вроде горного хрусталя. Автор искренне пытается не лгать, отказавшись о мифов и «ахматовцев», и «антиахматовцев». Но до чего же сложная задача – найти истину, говоря о реальном человеке, да еще и постфактум! Ведь его жизнь складывается из противоречащих друг другу фраз и поступков, из ошибок и находок, увлечений и любви, обманов и обманутости, из эгоизма и ненависти к себе. И из покаяния – а Ахматовой было в чем каяться.
Чаще всего Ахматову упрекают в том, что она не сумела «соответствовать» своему великому мужу – Николаю Гумилеву и быть хорошей матерью своему сыну – Льву Гумилеву. Мученическая судьба обоих (казнь Гумилева-старшего, лагеря Гумилева-младшего) как будто бы ставит на ней клеймо: «виновна». Хотя в чем? В том, что не любила мужа? А Гумилева было очень и очень нелегко любить. Это для нас он – классик, ангел без крыл. А для современников – самоуверенный и закомплексованный гимназист, потом юноша с бесконечно сменяющими друг друга сверхидеями, потом эксцентрик с манией величия. А уж два поэта на одной территории…
При этом «антиахматовцы» странным образом забывают о том равнодушном высокомерии, с которым Гумилев относился к стихам Ахматовой. О его изменах. О внебрачном сыне Оресте, к которому отец остался так же индифферентен, как и к «официальному» – Льву. И главное не задаются вопросом: а почему это именно она должна была соответствовать? Уж не говоря о том, что Ахматова – во всяком случае, в тех условиях, которые сложились (а условия просты – его ранняя смерть, ее долгая жизнь) – поэт, гораздо более глубокий и уже с 30-х годов куда более философичный, чем Гумилев. Как говорится, при почих равных.
С сыном сложнее. Лев Гумилев (а за ним и антиахматовцы) обвинял мать в небрежении к нему – и в детстве, и позже, в годы мытарств по лагерям. Не мое дело осуждать или оправдывать отношение Ахматовой к маленькому сыну, но, думается, вовсе не одна она среди тогдашних петербургских дам – да и право, только ли тогдашних и только ли петербургских? – оставляла сына в имении бабушки. Не на чужих людей. Не в бедности. Не в одиночестве. С письмами и приездами. Что касается излюбленного «антиахматовцами» обвинения в том, что Ахматова не стремилась вызволить сына из лагерей – то достаточно почитать Марченко или, скажем, вершину биографической прозы – «Записки об Анне Ахматовой» Лидии Чуковской – как делается ясно: это бред. Сперва простительный бред измученного лагерями сознания Гумилева, а потом уж непростительный – намеренный, тенденциозный – бред современных любителей «жареного».
К счастью, Марченко вовсе не ставит целью развенчивать «ахматовский» или «антиахматовский» миф: опытный литературовед, она идет не от жизни к стихам, а от стихов к жизни. Потому-то и игнорирует значимых на разных этапах ахматовской жизни людей, и нивелирует некоторые не менее значимые обстоятельства. То, что не вошло в стихи, не коснулось их ахматовским «крылом», – выводится за скобки. Таков ответ на вопросы: а почему так мало об отношениях Ахматовой и Модильяни, о браке Ахматовой и Шилейко и т.д. А вот именно поэтому. Для литературоведа начало всему – стихи. О связах пусть пишет тот, кому чем «желтее» – тем интереснее. А хоть бы и логопед.
Самое большое достоинство книги Аллы Марченко – то, что автор действует без подмен. Без «обелений» и «очернений». Без деления героев (да и какие они герои – ведь это «живые», хоть теперь, конечно, уже давно умершие – люди) на «агнцев» и «козлищ». С интересом и пониманием. Мало кто из нынешних биографов пытается войти в жизнь, в мотивы и воззрения своего персонажа, проникнуться его ценностями и привычками (раве что Дм. Быков и А. Варламов, да и то не всегда) – куда чаще мы имеем дело с подменой: создается некая умозрительно-психологическая схема, ей дается имя исторического лица, и автор с удовольствием отрабатывает на ней собственные идейки и комплексы.
Что же может привлечь к этой книге не специалиста – литературоведа или культуролога, а тебя, Читатель? То, что это не просто биография, а биография беллетризованная, своего рода роман об Ахматовой. Потому и читается – не оторвешься. Правда, подчас такой подход отзывается некоторым бисквитно-кремовым душком: чисто «романным» досочинением на предмет того, что в тот или иной миг подумала или почувствовала героиня. И впрямь называла ли она в мыслях Гумилева «сопляком»? Отдалась ли она проезжему незнакомцу (прототипом которого реальности был вполне «поименованный» человек – В.В. Голенищев-Кутузов)? Продумывала ли пять сцен расставания с ним? Шутила ли, глядя в зеркало: фуй, какой морд! Для меня всего этого «немного много», но я вовсе не претендую здесь на правоту. На вопрос, что важнее – написать добротно-дотошную книгу об Ахматовой, с метрономом высчитывая канву ее жизни, или же увлекательный роман – можно ответить лишь одним: то, что будут читать. И может быть, как раз с этих беллетристически-легко написанных страниц для многих и начнется путь к Ахматовой – вдаль и вглубь? Хотелось бы верить.
Книга предоставлена магазином OZ.by

12Ноя

Наше все…

FILED IN Культура, литература и искусство | Новое Прокомментируете?

Et cetera
«Доктор Хауз»: к открытию шестого сезона

С недавнего времени во мне поселился страх. Я стала бояться, что «Доктор Хауз» когда-нибудь закончится. Нет, не из-за того, что «подсела» на нон-стопную историю об этом сверх- и одновременно недочеловеке: знавала я потери и побольше. Не из-за себя даже – из-за несчастий, которые постигнут человечество. Сколько домашних вечеринок развалится из-за того, что не о чем больше будет говорить! Сколько браков распадется из-за того, что исчезнет час Великого Семейного Единения перед телеэкраном. Но больше всего я беспокоюсь не за мир, а за мою маму, которая намедни, молодо улыбнувшись, призналась: «Стыдно сказать, я влюбилась в доктора Хауза». Мамочка, я тоже, и мне тоже стыдно. Это вообще случилось неожиданно: как известно, любовь нечаянно нагрянет. Как известно, любовь зла, полюбишь и Хью Лори, впрочем, не о блистательном Лори речь, а о Хаузе. Как известно, жизнь прожить – не поле перейти. Словом, смотрела себе, смотрела от нечего делать («дело было вечером, делать было нечего»), а потом… это самое… ну в общем… Так вот оно и бывает. Увы и ах.
Надо сказать, что мой предшествующий стаж смотрения сериалов насчитывал четыре киноединицы – по одной в десятилетие: в 70-х это был черно-белый Штирлиц, испускающий колечки дыма с экрана в тарелку с моей ежевечерней манкой; в 80-х его сменила милая Изаура (она стыдливо косилась в ночной горшок моей полугодовалой дочери); в 90-х я сподобилась посмотреть аж три серии «Санта-Барбары». Его герои отнеслись ко мне безучастно: они были заняты Си Си Кэмпбелом, лежащим в коме. Я оскорбилась и больше сериалов не смотрела. В таком райском неведении мне удалось дожить аж до Кати Пушкаревой: ею в количестве 200 серий меня осчастливили друзья. Я смотрела фильм на учетверенной скорости, пролистывая разом по тридцать серий – было очень интересно, когда героиня, наконец, вымоет голову, а также – каким образом Нелли Уварову смогут сделать красавицей – об этом голосили анонсы. Голову Катя вымыла где-то в пятидесятой серии, красавицей так и не стала. Что и следовало доказать, как мы писали в тетрадках по математике.
Но Хауз – Хауз это другое… И не только другое. На сегодня – это «наше все». Что ж делать, если со времен Пушкина наши вкусы столь круто изменились! Каковы мы – таково и «наше все».
Чем продуктивна любовь к Хаузу? Она объединяет всех – все возрасты, социальные слои, все субкультуры – единой общей темой не просто беседы, а самой жизни. Она преодолевает неравенство – в том числе и гендерное. Попробуй-ка заставь умного мужчину смотреть «Кармелиту»! А «Хауза» смотрят. Бухтят, что больше всего их интересуют научные загадки (а именно: саркоидоз, амилоидоз, волчанка, ну, на худой конец, ленточный червь в мозгу), но это не мешает им искательно заглядывать в декольте доктора Кадди. Для них Хауз – своего рода зеркало несбывшегося («Эх, не шел бы я на компромиссы в виде бизнеса и брака – вот что могло бы из меня выйти! Между прочим, мама всегда говорила, что я особенный»). Для женщин небритый бомжеватый Хауз –кардинально иное, нечто под рубрикой «обнять тебя и плакать над тобой»: «Вот я бы его вылечила!», «Эк я бы его полюбила!», «Ух, я бы его приодела, причесала, заразила бы жаждой жизни, устроила бы ему режим и каждый день наглаживала бы ему сорочку» (нужное подчеркнуть). Но дело даже не в этом. Главное счастье состоит в том, что мы не имеем возможности выволочь Хауза с экрана (я имею в виду не примерного мужа и трижды отца Хью Лори, а именно Грегори Хауза – циника, социопата, морального вивисектора). Выволочь и присвоить. Именно поэтому у нас его никто не отберет. Спасибо сценаристам – Хауз неизменно один. Проститутки, пригрезившаяся ночь с Кадди или непригрезившаяся с замужней немкой из шестого сезона – не в счет. Хауз ничей. А значит, потенциально «всехний», как мы говаривали в детстве.
Но зачем, зачем он нам сдался? Ведь попадись нам в реальности некто подобный, мы бы и получаса рядом не выдержали, убежали бы, закрыв голову руками, а может, и попытались бы придушить: не случайно лишь олимпийски совершенная Кадди да лапочка Уилсон в состоянии его терпеть. И ладно бы Хауз был «на лицо ужасным, добрым внутри» – так нет же, добротой здесь и не пахнет. На таком выжженом поле ничего хорошего не взрастает, лишь верблюжья колючка.
Качества, привлекающие нас в Хаузе, – не ум (весьма специфический и специфически ему отказывающий), не юмор (весьма специфический и далее по тексту) и тем более не сексуальная привлекательность (уж и вовсе специфическая… Хауз сексапилен настолько, насколько может быть сексапильной голова на тощих хроменьких ножках). И, уж конечно, мы вовсе не желаем, чтобы подобное страшило стояло у нашего одра в больнице, резало нам в лицо отвратительную правду-матку, равнодушно слушало бы наши стоны, смотрело бы телевизор, уписывало бы передачку, принесенную нам родственниками, и вместо нашего немедленного спасения охотилось бы за трусиками Кадди. Я бы малодушно предпочла менее компетентных и более человечных врачей. Меня устроили бы Уилсон или Тауб. Кэмерон сладка, как сгущенка Рогачевского комбината, Чейз излишне, как-то по-щенячьи молод (боюсь, что с ним это навсегда: такие из юности мигом перепрыгивают в старость, минуя зрелость), Тринадцати просто не существует, а Формана не существует с момента, когда появилась Тринадцать… Но даже и они лучше, чем светящиеся над тобой – больным и испуганным – глаза нечеловечьей льдистой голубизны.
Смею предположить, что более всего в Хаузе нас привлекают те качества, которые опровергают современную культуру, стоят наперекор основным тенденциям времени и жизни.
О первом я уже сказала. Хауз одиночка. Он – вне давки. В мире навязчивых коммуникаций, знакомых и незнакомых «френдов», «Одноклассников», «моймирников», «вконтактников»; в мире, где каждое наше передвижение сопровождают толпы (прыгающие на танцполе, орущие на футболе, целеустремленно несущиеся по улицам, теснящие в автобусах) Хауз имеет сомнительное счастье не принадлежать никому и ничему. Не участвовать, не подписывать, не состоять, не смотреть новости, даже, похоже, не голосовать. И главное – не отвечать ни перед кем, ни перед чем, кроме своего дара. Ответственность перед собой у Хауза напрочь отсутствует. Впрочем, как и перед другими. Но есть высшее – дар. То, что раз и навсегда вышвыривает человека из общности и ведет неведомо куда. В бездомье. В кочевье. К истине.
Так что второе «наше все» в Хаузе – именно дар. Вернее, Дар – вот так, с прописной буквы. Странный, неуместный, даже неприличный в наши малодаровитые дни, где все значимое имеет обыкновение скатываться к своим плоским подобьям: любовь – к «ятебяхочу», творчество к «креативу», дружба – «к корпоративу», а ум – к «успешности». Дар – это страшно. Дар это чревато – и куда более тяжелыми вещами, чем боль или викодин. Потому что за Дар платишь больше, чем можешь, ибо заплатить за него не в человеческих силах. Потому-то и платишь по высшей мере, делаясь больше самого себя.
Третье – непокорность. Я еще помню по-настоящему непокорных (сейчас этот вид, увы, вымирает), а не просто неслухов, делающих эпатаж жизненной программой. Неслухи ведут себя отважно – но лишь дотуда, докуда «разрешено» – и безошибочным нюхом чуют эту грань. Потому они всегда в выигрыше. Одним импонирует их храбрость, другим – безопасность. Пошумят, попылят – и Бог с ними. С ними интереснее, забавные такие… Но истинная непокорность – это другое. Это то, что запускает планету вертеться «по новой». Это не образ – именно непокорными были Коперник и Джордано Бруно. Да и Галилей – в конце-то концов. Именно потому нам и неприятно, когда Хауз просит прощения у копа и – особенно – когда слушается психоаналитика. Хочется с классическим пафосом произнести: «Не верю». Но, к счастью, Хауз вопиюще непоследователен, что дает возможность надеяться на то, что шашни с психоаналитиком долго не протянутся.
Все вместе это складывается в образ, абсолютно противостоящий правилам и обычаям современной культуры – в образ Другого, того, на кого мы отказываемся быть похожи, потому что не хотим быть несчастными. Кстати, к шестому сезону Хаузу тоже захотелось счастья. Не дай Бог, это случится – и многим из нас придется серьезно подумать, чем теперь заполнять вечера. Счастливый Хауз – это не просто скучно, это обман обманов. Нам нужен именно такой, Другой Хауз – мучающий и мучающийся, инфантильный и мудрый, не знающий как обращаться со своими и чужими чувствами, чурающийся приличий и настырно верный своему дару. Благодаря Хаузу – одиночке, гениальному психопату и непокорному скандалисту – мы потихоньку, по крошечке, по крупичке понимаем, что счастье – это не далеко не все, чем можно заполнить свою жизнь. И тем паче – культуру. До нас доходит, что поглаживание себя по шерстке – не лучший способ состояться. И что успешность – ничто перед блеском ума, а креативность – перед бесцельным, не приносящим дивидендов творчеством. Мы жалеем, что у нас сотни «френдов», но нет ни одного Уилсона.
Заметь, Читатель, я не говорю о сериале. Обо всей этой безумной бредятине с трусиками доктора Кадди и спермой покойного мужа Кэмерон. Сериал как сериал: разные серии сляпываются разными сценаристами, потому происходят и безобидные несуразности, и невероятные перемены в характере героев: ласковая Кэмерон становится женщиной-вамп (может, она прочитала книжку «Как стать стервой»?), Чейз пробавляется доносительством, а проницательный и порядочный Форман крадет чужое открытие. Я – вовсе не об этом.
Я о Хаузе, который остается собой. Чего и нам с тобой желаю.

12Ноя

Великая неудача

FILED IN Культура, литература и искусство | Новое Прокомментируете?

Et Cetera
Джон Апдайк, «Террорист»

В начале этого года умер писатель, любовь к которому сопровождала меня почти всю жизнь, с того момента, когда я впервые открыла переплетенную вручную книжку, где под неказистой кожзамовой обложкой таилось неслыханное богатство – сборка романов, вырезанных из журнала «Иностранная литература». Не буду рассказывать о том, что значили для нас тогда «толстые журналы» – некоторым читателям это известно, другим – неинтересно, но факт остается фактом: такие самопальные книжки в 70-е–80-е годы могли составить честь любой личной библиотеке. Помню, как впервые в такой «переплетенке» прочитала первую часть «Мастера и Маргариты». Именно первую – вторая «жила» в Москве: отец и тетка, брат и сестра по-братско-сестрински разделили обожаемый текст. Потому к тому времени, когда я добралась до Москвы и прочитала вторую часть, первую знала уже практически наизусть. И до сих пор люблю ее больше второй…
Общеизвестно, что культура, где человек – мелкая сошка, а интеллигент – и не вполне человек, а вежливый синоним «дармоеда», то есть – в нашем случае – культура советская – подчеркнуто литературоцентрична. В отсутствие политики (вернее, хоть какого-то участия в ней), бизнеса, в отстутствие деловых людей как таковых, в отсутствие развлечений (от «Аншлага» и «Камеди-Клаба» до корпоративных боулингов с пейнтболами), в отсутствие возможности путешествий – человек неминуемо утыкался в литературу. Литература давала иллюзию участия не в фантазии, а в жизни. И внутри официозной безжизненности возникали ее островки – не столько андерграудной, сколько творческой, хоть и не люблю я слова «творчество». Все что-то писали (подчас хорошо), а главное все что-то читали. Цитаты, имена авторов были не только собой – цитатами или именами – но парольной программой, по которой люди распознавали друг друга. Вы скажете: жили книжными идеалами, иллюзией, ненастоящей жизнью – и будете правы. Фокус в том, что ненастоящая жизнь создавала настоящих людей. Нигде и никогда я не сталкивалась с таким числом умниц и умников, с таким количеством талантов и их горячих поклонников (не фанатов!!!), как в самые застойно-совковые годы в СССР. Литература была жизнью, жизнь – в своих лучших, наиболее талантливо сыгранных формах достигала планки «почти-литературы». Помню, как я кинулась с кулаками на моего друга, физика Леньку (ныне в США, продает очки, дай ему Бог здоровья), кинулась – потому что отчаялась спорить с ним о том, что Пастернак Не Был Футуристом!!!
Не в меньшей степени эти люди любили театр, почти ежедневно бегали на концерты… Ах, какие были концерты! Какой было театр – о где ты ныне, невероятный Купаловский 70-80-х?
Кстати, именно эти люди (и я в том числе) так радовались развалу СССР – и не только потому, что структура эта уже в 70-е годы выглядела пародийно, а потому что стало можно читать то, что раньше было запрещено – например, «Архипелаг ГУЛаг». Среди моих студентов последних десяти лет нет ни одного, кто прочитал бы «Архипелаг ГУЛаг». Это не к тому, что студенты плохие. Это к тому, что литература ныне неактуальна. Не просто некоторые произведения. Литература как таковая.
Что касается «Иностранной литературы», она же «Иностранка» – то подписаться на нее было, пожалуй, самым большим счастьем. В номере обычно печатались два романа с продолжением. Один – родом обязательно из соцстраны, и ничего страшного: авторы выбирались прекрасные – Ежи Ставинский, Лайош Местерхази, Чеслав Милош. Другой – из капстраны. Так вот, никогда после, даже когда стало можно все, и книги пошли валом, я не читала таких замечательных книг в таких замечательных переводах. Если книга хороша, и перевод ее не портит (а порой и красит, как, например, переводы Н. Галь и Р. Райт-Ковалевой) – ставлю сто против одного, что она была напечатана в тогдашней «Иностранке». Странно, но почти все лучшее из написанного за рубежом было переведено и напечатано в стране «победившего пролетариата» – и Т. Уайлдер, и У. Стайрон, и К. Воннегут, и Дж. Апдайк, и Р. Пенн-Уоррен, и Грасс, и Белль, и Маркес, и многие, многие другие… Исключая Селина и Миллера, но, честно сказать, мне они, как говорится, и сейчас «по барабану».
Чтение этих романов было далеко не только (и далеко не главным образом) окном в западный мир. Скорее, это было похоже на встречу с незнакомыми родственниками, когда уже в аэропорту становится ясно: эти люди тебе близки. Американцы, немцы, французы, итальянцы – и у всех болит так же, как у нас. И все любят, смеются, плачут, умирают… И думают, и живут. Знаешь, Читатель, почему я кривлюсь от шуточек о тупых пиндосах-америкосах? Потому что я хорошо знаю американскую литературу двадцатого века – дай Бог нам, сегодняшним, быть хотя бы вполовину такими «тупыми».
Так вот, насчет «очень похоже». Самым похожим, своим, близким, знакомым, едва ли не самым родным для советской и постсоветской интеллигенции был Джон Апдейк. С того момента, когда я открыла переплетенку, таящую в себе его «Кентавра», стало очевидно, что этот писатель – наш. Не менее наш, чем Трифонов или Окуджава. Более того, мне – тогда двенадцатилетней поглотительнице взрослой литературы – стало ясно и другое. Нашими являются и герои греческих мифов, в которых обращаются апдайковские герои – учителя и ученики плохонькой американской школки. Оказалось, что сфера культуры – она же сфера человеческого (чувств, мыслей, терзаний и радостей) – общая, одна на всех. И потому «смерть каждого человека умаляет и меня, ибо я един со всем человечеством, и потому не спрашивай никогда, по ком звонит колокол: он звонит по тебе». Это не Апдайк, это Джон Донн, английский поэт XVI- XVII веков. Но это о том же. Смерть Апдайка «умалила» мою жизнь: вместе с ним умерли его герои, которые лучше всего на свете умели любить. Джерри, Рут и Салли из «Давай поженимся», Колдуэлл, Питер, Вера, Пенни из «Кентавра», несчастные ведьмы (хоть никакие они не ведьмы, и пусть тебя не вводит в заблуждение знаменитый фильм) из «Иствикских ведьм», герои «Фермы», «Бразилии», «Гертруды и Клавдия», все эти растерянные интеллигентные мужчины и щедрые и в ласке, и в страдании рыжие веснушчатые женщины… О как жаль, как бесконечно жаль, мои дорогие, я скорблю по вам. Потому что вы тоже умерли: «дивный новый мир» вряд ли будет перечитывать Апдайка!
Его последний роман «Террорист» – не о любви, хоть любовь там есть, и есть прелестная рыжая полная женщина (сквозной персонаж его прозы и, видимо, вечная любовь его жизни). Вернее так: это роман о любви к Богу, к Аллаху, которая заменяет герою, юноше по имени Ахмад, всю возможную любовь. Всю любовь к миру. Ибо после 11 сентября 2001 года стало ясно: в мире правит ненависть. Ненависть для Ахмада – сила, организующая жизнь. Как либидо у Фрейда. Как воля к власти у Ницше. Как диалог у Бубера и Бахтина.
Здесь диалога нет и не может быть, хотя Ахмад – полуараб, полуирландец – казалось бы, самим происхождением обречен на то, чтобы пытаться залатать дыру между Востоком и Западом. Но Ахмад однозначно выбирает Восток, причем в самом страшном его лице – священной войны, «джихада». И это при том, что американский юноша (ничего странного, сама американская нация – нация метисов) умен, образован, талантлив… А кто взрывал «близнецов»? Умные, образованные, талантливые, вышедшие из стен американских университетов, кое-кто даже – из университетов Лиги Плюща. Смелые. Сильные. И по своим меркам – безусловно честные. Те, кто мог бы создать условия для процветания страны, принявшей их, а некоторых и родившей.
И дело не только в том, что мальчик Ахмад с детства изучает ислам: любая религия взывает к благу и любую можно обратить во зло. Можно даже сказать: и поэтому любую можно обратить во зло. Ибо благо всегда борется – и не на жизнь, а насмерть – с тем, что «не благо». А «не благом» может стать что угодно: другая религия, другой образ жизни, другой человек… В «Террористе» это культура, которая должна бы стать своей (Ахмад родился в США), но которая, напротив, становится чужой, ненавистной. Да и может ли не стать – для чистого сердцем и помыслами человека? «Эти дьяволы стараются отнять у меня моего бога», – говорит Ахмад.. Дьяволы – не Джордж Буш и не американская «военщина». Дьяволы – всё соблазняющее человека стать ниже, куда ниже, чем он задуман Богом. Это девочки-подростки, которые ходят «раскачиваясь и посмеиваясь, выставляя напоказ свое нежное тело и манящие волосы. Их обнаженные животики, украшенные блестящими затычками для пупка и уходящими вниз фиолетовыми татуировками Учителя, слабоверующие христиане и не соблюдающие требований веры евреи, выворачиваются наизнанку, обучая добродетели и самовоздержанию, но бегающие глаза и глухие голоса выдают отсутствие у них веры». Словом, все, все, все – весь жрущий, потребляющий, гогочущий, предающийся стыдным страстям и порокам, на каждом шагу совокупляющийся мир Запада… Ахмад становится террористом из соображений чистоты.
Апдайк не иронизирует: он пытается описать путь человека, любящего Бога и истину больше, чем людей. А за что их любить-то? Сделаю краткое отступление: я понимаю Апдайка. Меня тоже поташнивает от полного отсутствия норм; от несознающего себя мата, служащего даже уже не прибавкой к речи, а ее существом; от того, что милый юноша может сказать девушке «Я тебя хочу», стоя рядом с преподавателем в университетском коридоре. Так вот просто. Оторвался от беседы о теме будущего семинарского занятия для того, чтобы сообщить барышне сие важное сведение – и вновь продолжил обсуждение темы семинарского. Меня тошнит от бесстыдства. И не только от сексуального – от бестыдства незнания, полагающего себя нормой: «Видели спектакль?» – «Не-а!», «Ходили на концерт?» – «Не-а!», «Читали?» – «Безграмотные!»… Невежество перестало считаться позором. Интим перестал быть темой для двоих и потому потерял право зваться «интимом» (право зваться «близостью» он утерял еще раньше…) Физиологические нужды удовлетворяются ровненько на том месте, где «прихватило», но об этом я уже писала. И жвачка, жвачка, жвачка. И перманентное пиво.
Ты скажешь: но ведь не все такие. Я и не говорю, что все. Или что даже большинство. И Апдайк не говорит. Он говорит о другом: о том, что заметны именно эти. Именно они «делают погоду». Удивительно ли, что Ахмад ненавидит этот мир? Нет, неудивительно. Беда Ахмада – та же, пусть и вывернутая наизнанку, что и у тех, кого он ненавидит – «жвачных», «пивных». У него нет воображения. Он не может представить себе, что в туннеле, который собирается взорвать, едут на своих машинах не только «эти», но и другие – такие, как его мать, как его первая любовь. Он в упор не видит других. Но достаточно лишь одного человека – учителя Леви – чтобы он увидел, что в соседней машине едут дети. Ахмад не взрывает тоннель. Хэппи энд? Ничего подобного. Потому что последняя фраза книги почти дословно повторяет первую: «Эти дьяволы отняли у меня моего Бога».
Вряд ли Ахмад пойдет на новый «джихад». Но и вряд ли станет «полезным членом общества». Скорее, отныне его судьба – катиться вниз. Потому что для того, чтобы стать полезным членом ТАКОГО общества, надо утерять последние остатки достоинства. Лучше – саморазрушение…
Симптоматично, что именно таким романом Апдайк простился с миром. Смерть горька сама по себе, но еще горше, когда осознаешь, что все, о чем ты писал в течение жизни, и то, как ты об этом писал – нужно миру меньше, чем пиво и прилюдный петтинг. То есть не нужно вообще.
«Террорист» – не лучший роман Апдайка. Он настойчиво и наивно учит простым вещам: что такое хорошо и что такое плохо. Его мысли линейны, а герои ходульны. Словом, роман можно было бы считать неудачей. Если не знать, что он последний – что это предсмерный вскрик человека, видящего, что мир рушится не со стороны – теми же террористами. Что он уже разрушен каждым и нас – в той мере, в какой мы отказываемся думать, чувствовать, читать и плакать. Но роман неудачен и в более глобальном, в более подспудном смысле. И в нем же – велик. Это последняя попытка сеять разумное, доброе, вечное. Последняя – ибо нам уже растолковали (и не только на уровне масскульта, но и на уровне постмодернистской философии – как в заумных, так и в популярных ее вариантах), что никто не вправе никого учить. Что это тоталитаризм вкупе с другими, не менее мерзкими «измами». Немудренная, но вездесущная идея этой новой «философии жизни» такова: что такое хорошо и что такое плохо каждый вправе решать для себя. А вы, учителя, – Вы, вымышленный Леви, и Вы, реальный Апдайк, – отживший материал… Хотим жевать – и жуем. Хотим вопить, гоготать и блевать – мы в своем праве.
Апдайк, пожалуй, последним сказал то, что говорить ныне кажется неловким: люди, смысл мира в вас! Тупея, вы обессмысливаете мироздание… Словом, наивно сказал. И даже глуповато… Лузер, неудачник, лох. И роман – неудача. Но именно поэтому – великая. Снимаю шляпу.
И как награда нам, несовременным – на заднем фоне романа – проходит, улыбаясь и помахивая рукой вечная апдайковская любовь. Та самая – незабвенная. Рыжая, в веснушках.
Книга предоставлена магазином OZ.by

TOP
Закрыть